Войти как пользователь
Вы можете войти на сайт, если вы зарегистрированы на одном из этих сервисов:
Новости Северодвинска и Архангельской области

Блог Михаила Попова

Об авторе:
Прозаик, публицист. Родословная: Онега-матушка да Дон-батюшка. Начало трудовой биографии - предприятие «Звёздочка». Работал в заполярной геологоразведке, был профессиональным рыбаком, служил в армии... По образованию журналист. Из совокупности всего этого - характер, жизненная позиция и вектор творчества.
ТЕНЬ «АВРОРЫ»
17.09.2012
- Жор! 

Какого мужика, по природе добытчика, а теперь хотя бы просто рыболова-любителя, не охватит жаром. 

Вот и я — услышал краем уха это короткое, как шорк кремешков в зажигалке, слово — и загорелся. На дальние сборы обычно уходит уймища времени. А тут — не до того. Заскочил домой, побросал в сумку что подвернулось, хватил на ходу кружку воды, успел вскочить в отходящий автобус, точно так же — на теплоходик «Коммунар», что снуёт между пригородной пристанью и Кегостровом... Короче, через час с небольшим после того, как донеслось то заветное слово, я уже был на воде, покачиваясь в резиновой лодочке. 

И вот песчаная отмель позади. «Уфимку» подхватывает течением. Грести почти не надо, разве только слегка подправить, чтобы не унесло на стрежень или, наоборот, не прибило к берегу. Дорожка запущена, медная блесна тихим пропеллером телепается где-то за кормой. Уф-ф! Теперь можно, наконец, отдышаться, слегка остудить ретивое, а для начала хотя бы неспешно оглядеть окрестности. 

От Красной пристани, парадной пристани Архангельска (на которую, кстати, восходил государь Петр Алексеевич, откуда через двести лет отправлялся на полюс Седов и напротив которой в начале 30-х годов стояла на якоре «Аврора»), так вот от Красной пристани до Кегострова полтора километра. Да столько же — от острова до левого берега (такова ширина Никольского рукава, по которому спускаюсь). Стало быть, поперечник Двины в этом месте — три километра. Это вам не Нева даже в самом широком месте. 

К чему я о Неве? Да как же её не помянуть, коли Нева отобрала у Двины пальму первенства, став «настильной дорогой» в Европу. 

После смерти Петра ходили слухи о грядущем переносе столицы в Город, то бишь в Архангельск. Об этом есть у Тынянова в «Восковой персоне». 

Эко бы шуму тут было, случить такое! Всю рыбу бы небось перепугали. А ей, бедной, и так житья нет — три бумажных комбината стравливают в Двину свои отходы. Это только архангельские. А есть еще вологодские... 

Представляю свой Кегостров частью Питера, имея в виду, конечно, остров Васильевский. Вот тут, на мысу, стояли бы ростральные колонны. Моя Береговая улица называлась бы Университетской набережной. В самом начале её возвышалась бы Академия наук, где заседал земляк Михайла Ломоносов. Дальше — здание 12 коллегий, альма-матер, то бишь университет, который я окончил — батюшки светы! — аж 40 лет назад. А почти на том месте, где стоит мой домик, находился бы наш факультет журналистики, если Васильевский остров проецировать на Кегостров. 

Фантазии мои прерывает рывок лески. Увы, то не щука — якорёк зацепил охвостье донной травы. Цапанул, да тут же и выпустил. 

А всё-таки хорошо, что Архангельск не стал столицей, а Кегострову не пришлось «замещать», скажем, Васильевский. Двинской остров развивался по законам отведённого ему места. Зажиточный до революции, в советское время он превратился в весомое административное образование, этакое маленькое государство в государстве. Тут были производство, сельское хозяйство, свой флот и даже авиация. Да-да! Откройте том Юрия Казакова, найдите «Оду Архангельску» и «услышите»: с Кегострова доносится рокот авиамоторов. 

А что сейчас? На той неделе вышел от Палыча, старого аэродромщика, и заглянул на бывшее лётное поле. Всё заросло травяной дурниной. С края поля пацанва поставила футбольные ворота — колья да жердины. На одних нахохлилась под тёплым сеянцем ворона, на других машет крыльями чайка. Вот и вся нынешняя авиация. 

Ничто не напоминает о былой трудовой славе аэропорта, а о боевой — только скромный мемориал, памятник пилотам 5-го полка ГВФ, не вернувшимся на родной аэродром с боевых заданий. Он стоит возле старого двухэтажного дома, где в войну располагался штаб. 

Аэропорт в Кегострове начали ликвидировать за пару лет до начала «перестройки». Речь шла о развитии и укрупнении областной авиации. А чем всё кончилось? Раньше за два червонца можно было облететь вдоль и поперёк едва не всю область, при том что вкупе с арктическими островами и архипелагами она по площади с четверть Европы будет. Я сам воздушным путём не раз добирался до родовой онежской деревни. Теперь — увы! Большинство аэродромных полей и площадок ликвидированы, заросли ивняком и пустоцветом. А туда, куда «только самолётом можно долететь», — не по карману. 

Альберта Павловича Быкова, отдавшего полвека аэропорту, удручает многое в нынешней гражданской авиации. Но ещё больше его тревожит военная: 
— Нет в небе своих — появятся чужие. 

Палыч-то хорошо это знает, поскольку пережил войну. Как было в августе 42-го года, когда небо над Архангельском оказалось беззащитным? 

— Девять «мессеров», как на воздушном параде... Зашли вдоль Двины, а потом здесь, над Кегостровом, развернулись и — на город... И струи огня из люков, горючка, как по шпагату... И сразу там всё запылало — дома, канатная фабрика, продсклады... 

Памятуя о былом, Быков своё заведование в аэропорту — светотехническое обеспечение полётов и энергетики (СТОПЭ) — вёл по боевому расчёту. Нормативное включение резервного электропитания (дизелей) — две минуты. Но ему такое было не по нутру: «Да вы что, ребята! Американцы к той поре искрошат всё здесь!» — и довёл перевод до 10 секунд. Никто и понять не успевал, что аэропорт перешёл на автономное электропитание. Однажды, когда какой-то пароход с низкой осадкой порвал донный кабель, команда Быкова месяц гоняла дизеля, и не случилось ни одного сбоя. 
Дом Быкова с реки выделяется широкими и несимметричными скатами крыши. Так бывает от переделок и пристроек. Вот и этот почковался, как грибница. 

— Отчего так? 
--- Дак казённого-то не дали. — В голосе Палыча застарелая обида. 55 лет отдал человек авиации, с 44-го военного года в аэропорту, а квартиры так и не дождался. На 50-летие, правда, отметили: два оклада выписали, наградили форменной добротной одёжей да обуткой — полярный полушубок, кожаный пилотский костюм, унты... А квартирой обошли... 

Наследственное это, что ли? Батька ведь тоже не заимел основательного, отдельного жилья, только ведомственное, даром что занимал высокие должности. Окончив в Кронштадте унтер-офицерскую школу, был судовым механиком. После революции — главный энергетик на лесозаводе имени Ленина, на Соломбальском ЛДК. Потом мобилизовали на строительство ТЭЦ в Молотовск (ныне Северодвинск). А их с матерью из ведомственной квартиры в Соломбале выставили. Это в 37-м году. Вот и стали с тех пор жить у деда в «запечье». Сюда же, под дедов кров, вернулся после войны отец. А потом уж, когда у Палыча своя семья завязалась, дети пошли, пришлось пристраивать к избе горенки. Так 70 лет в этом доме и живёт. 

— Был бы в партии — квартиру бы заимел. — Это Палыч не то чтобы сокрушается, а констатирует факт, не скрывая, впрочем, неприязни к партийным прилипалам. Особенно памятны три (аж три!) аэропортовских замполита, циники и выпивохи. Едва случилась перестроечная заваруха, эти и им подобные «верные ленинцы» и предали народ, кинувшись устраивать личное благополучие. 

—Дедко, бывало, говаривал: «Кто при власти — тот жрёт в четыре пасти!» — Это, поминая прежнюю, советскую несправедливость, Палыч переводит на нынешнюю. Левый глаз у него незрячий, а в правом искусственный хрусталик, но таращатся разом оба, так его возмущает алчная власть. 

— Сидит у себя в кабинете, — Быков поминает чиновный люд, — тешит свой геморрой и получает... — Палыч несколько раз встряхивает обе пятерни, выражая в одном жесте и сумму, и свой гнев. — А хирург в это время стоит часами со скальпелем, спасает человеческую жизнь — и шиш! — Из тех же пятерней выскакивают два кукиша: — Где тут, на хрен, справедливость?! 

О себе в контексте справедливости Палыч говорит в третью очередь. Пенсия некудышная. И это при том, что недавно, на исходе, по сути, жизни, его-таки признали участником Отечественной войны. Благодетели! 

В 44-м 15-летним мальцом Алик Быков был поставлен на аэродромный склад горючего. Лозунг «Всё — для фронта, всё — для победы!» он испытал на собственной шкуре. И недосыпал, и недоедал... А уж условия, в каких работал, и не всякий взрослый выдержит. В бензин, чтобы повысить октановое число, требовалось заливать ядовитую жидкость. Делалось это голыми руками, без масок и противогазов. Не молоко козье — околел бы. Полторы тысячи веников заготавливали они с матерью для трёх коз. Козы выручали. Но на росте та «горючая» работа явно сказалась. Дед был богатырь. А внук из тех, о ком говорят: «метр с кепкой». 

После склада ГСМ парнишку поставили в аккумуляторную. А там щёлочи, кислоты, вечные испарения. Хрен редьки не слаще. Да куда денешься? Война! 
Летом аккумуляторы ставились на консервацию. Сливал содержимое в ёмкости, а нутро вымывал водой. Как определить, осталась ли на стенках аккумулятора соляная кислота? Палец в воду — и на язык: щиплет, значит, вымывай дальше. А зубы-то не железные. Едва выросли — как от той кислоты крошиться стали. Носил и вставные, фиксами по молодости блистал. А нынче ни одного корешка — десны розовые, как у младенца. 

— А как без зубов-то? — щёлкаю я своими. 
—А чего зубы... Мякиша нарезал и жуй. А суп и вообще... 
Тут — слово за слово — перешли к рецептам. Палыч угостил огурчиками из своей теплицы. Причём натёртыми с... сахаром. Я попробовал, удивился: то ли дыня, то ли киви. Но по поводу сахара всё же усомнился: не много ли? На это Палыч помотал головой. 
Как-то, давно уже, он подхватил желтуху. В палате оказалось десять гавриков. Он поступил последним, а выписался первым. Как так? А сахар уплетал: Палыч показал на литровую банку — это была дневная норма. Да и сейчас на средних размеров бокал чая кладёт восемь чайных ложек. Вот и верь после этого, что сахар — сладкая смерть! 

Палычу за восемьдесят. Однако кое в чём он и молодым даст фору. Вот пишет в своём фенологическом поминальнике бытовую подробность — то, что было в этот день несколько лет назад: «Напились с Витькой до хохота». А если без смеха, то своими глазами видел, как   сидел Палыч на коньке дома моего соседа Афанасьича и вершил дымовую трубу — оголовье сложенной им же печи. 
Печей за свою жизнь Быков сложил десятки. Иным полвека, а стоят как новенькие, оделяя хозяев в лютые северные зимы золотым теплом. А теплицы? У себя на усадьбе Палыч поставил не теплицу — оранжерею с водяным подогревом, огурцы снимал с марта по ноябрь, да и сейчас пробует зеленцы едва ли не раньше всех на Кегострове. 

Умелец — он во всём умелец, любое заделье в руках спорится. Сети вязал — не отличишь от заводских. Лодки шил, аж по шесть штук за зиму, пока не настучали завистники и не затаскали народного умельца по прокуратурам да налоговым органам. Таких лодок на острове больше не делают... 

А мою лодчонку меж тем несёт дальше. На траверзе — дом Афанасьича, моего соседа. Вон тот самый «кокошник» трубы, что ладили они с Быковым. У Афанасьича — тоже руки на месте, по дому же видно. Дом ладный, крыт свежей зелёной краской и приметно выделяется на прибрежной панораме. 
Мой домишко скромнее — он слева. И по размерам, и по виду скромнее: передок чуть осел, поветь повело. Надо бы сваи менять, да при нынешней разрухе брёвна те золотыми окажутся. Вот и откладываю с ремонтом, дожидаясь неведомо чего. 

В доме я ничего не менял. А на усадьбе кое-что переделал и главное — порушил старую баню. В этой бане соседа Афанасьича, ещё младеню, мыли в годы войны. Она уже никуда не годилась — только на дрова. Я поставил новую. Сруб новодела заказал в глубинке области — в Виноградовском районе. Мужики-плотники привезли его в разобранном виде в субботу, а в воскресенье я с ними уже рассчитывался. 

Первую банную печь мне сложил Владимир Иванович Дерябин — его дом, крашенный охрой, показался на траверзе. Володя — человек крепкой северной породы. Матушке его за девяносто, живёт в городе, сама ещё бродит за продуктами. Дерябину за семьдесят. Но силища в нём неимоверная — рукопожатие что тиски. Сын солдата, погибшего в годы войны, Дерябин действительную служил в Берлине. Батька до «логова» не дошёл, так сыну довелось. Это было как раз в ту пору, когда восточную и западную части города разделила Берлинская стена. Сержант Дерябин стоял на страже границы и к беглецам-нарушителям был беспощаден. «Ломал хребты только так!» С одной стороны, выполнял приказ, а с другой — выставлял личный счёт за своё сиротское голодное детство. 

Володя сложил мне банный агрегат по своему характеру: это была доменная печь имени XXII съезда КПСС, не иначе. Котёл закипал через полчаса, из горловины валили клубы, потолок покрывался водяной бусой. Париться было тяжело, сердце после парилки бухало и стонало. Что-то требовалось менять. Случай свёл меня с Арсением Ивановичем Дроздовым — соседом, чей дом стоит в моём ряду на другой улочке. Вот Дроздов и помог моей заботе. 

Каков характер мастера — таково и изделие. Здесь всё совпало в полной мере. Душевный, ласковый и обходительный, Арсений Иванович сложил аккуратную — вдвое меньше прежней — печь, вынеся бак из-под топки. И баня моя преобразилась. Дров уходит меньше, прокаливается каменка лучше. А главное — пар! Сухой, звонкий, пробирает до костей, сердце же при этом не допекает. Оно, ретивое, понятно, разгоняется, однако не до всхлипов и задышки, как прежде... А ещё Арсений Иванович забил возле баньки моей       трубу, попал на водяную жилу, подключил насос, и теперь я с семиметровой глубины качаю ледяную, а главное — чистую, естественно фильтрованную воду. 

Дом, в котором живут Дроздовы, был построен 130 лет назад. Имеется соответствующее документальное свидетельство. Таких старинных, аж из XIX века, построек на Кегострове единицы. 

Когда Арсений Иванович увидел его впервые, дом представлял печальное зрелище: передок с коньком поник, «клевал носом», крыша текла, а вся изба, прежде высокая да статная, оплыла, отяжелела и обрюзгла. Окружающие взирали на эту постройку уже как на развалину. Однако Дроздовы приобрели её. С одной стороны, у них не было выхода — молодой семье требовалось жильё, и только такое, внешне уже негожее, оказалось им по карману. А с другой стороны, выбор определила крестьянская смётка. Арсений коснулся сруба бензопилой, так из­под зубьев аж искры посыпались, столь окостенела еловая древесина. Основа у строения оказалась крепкая. То, что сгнило, превратилось в труху, вполне заменялось — были бы материалы да руки справные. С материалами помог тогдашний директор Кегостровского лесозавода. Приметив добросовестного и отзывчивого работника, он, понимая материальные трудности молодой семьи, предложил пользоваться тем пилолесом, что не прошёл госстандарт. А руки же у Арсения Дроздова, как у всякого деревенского мужика той поры, с малолетства были на месте. 

Когда первая горница была обустроена, когда затопили русскую печь, которую сложил глава семейства, у Дроздовых состоялось новоселье. То-то радости было! Потом потихоньку обустроили другие комнаты, потом дошли руки до бани, до подсобных помещений. И через год­полтора дом стало не узнать. На диво окружающим, он воспрянул, помолодел, а на радость хозяевам — зажил второй, новой жизнью. 
Вот она, простая житейская мудрость: не круши того, что ещё гоже, а собрался заводить новое — хотя бы до поры не разрушай старое. Как просто и понятно. Вот бы эту истину да в уши тем, кто оказывается у руля российской власти. Где там! 

Дому, в котором живут Дроздовы, напомню, почти 130 лет.  Заложен он был в 1887 году. В том году, как нас учили в школе, юный гимназист Володя Ульянов произнёс историческую фразу: «Мы пойдём другим путём!» Надо ли поминать, какой это был путь, где маршевым рефреном оказалось слово «разрушим», причём не просто, а «до основания»? Арсений Дроздов в полной мере испытал все тяготы этого пути. Достаточно сказать, что родился он в 1933 году — самом голодном году русского XX века. Да и после судьба его не баловала: война, гибель отца, деревенская бескормица, тяжкие колхозные налоги... «Генеральная линия», точно жёсткий хлыст, то и дело проходилась по народной спине, но особенно доставалось деревне. Северная деревня держалась до последнего, оберегая отчину и дедину, родовые очаги. Но в середине 60-х, когда колхозников приказным порядком лишили домашних коров, семейных кормилиц, сил терпеть не стало даже у самых покладистых. Вот тогда крестьянский мужик Арсений Дроздов вместе с чадами и домочадцами и покинул родные Хаврогоры, чтобы вить гнездо в новом месте. 

Гляжу, бывает, на крест, под которым уже шесть лет покоится незабвенный Арсений Иванович, и вздыхаю: какого несказанного расцвета достигла бы наша держава, если бы власти не транжирили бездарно золотые россыпи народной натуры, а с умом да тактом использовали бы силы, сноровку да характер русского мужика, если бы оберегали таких людей как государственное достояние! Одно утешает: несмотря на все переломки-перестройки, не переводится добротная русская порода. От Арсения Ивановича осталось трое детей, все выучились, все при деле. Уже и внуки дроздовские встают на крыло, а главное — характер золотой, родовой знак древнего замеса в них чувствуется. 

Солнце заметно ниже. Пора менять блесну. Ставлю «серебрушку» — при таком свете она заметнее. Что-то вроде дёргало пару раз, да, скорее всего, опять трава. 
Лодочка моя минует пристань, где швартуются «Коммунар» и прочие пригородные теплоходики, обслуживающие деревни в дельте Двины. Дальше — владения лесопилки. Раньше Кегостровский ЛДК «гремел» на весь край. К его причалам за звонкой беломорской доской швартовались лесовозы со всей Европы. Плоты на подступах гуртовались чуть не до середины Никольского рукава, с них островитяне да и горожане ловили рыбу («Лещи — во!» — распахивает ручищи Володя Дерябин). Теперь тут — только сваи да руины причальных стенок, увенчанных кнехтами. Лесозавод пал, как и всё на острове, переходя за бесценок от хозяйчика к хозяйчику. Порушена последняя пилорама. Стыдно сказать, но в нашем некогда таёжном крае даже дрова стали проблемой. Старикам на зиму надо выложить две-три пенсии, чтобы жить в тепле. 

В заводи под ивой сидит молодой мужик. Прежде он заходил ко мне за пивными бутылками. Сейчас пункт приёма стеклотары на острове закрыли — «нерентабельно». Вот и швыряют опорожненную посуду все кому не лень в реку — даже и зрелые (внешне) мужики, словно не отсюда, из Двины, они пьют воду. Приветствую жестом. Тот, не отрывая взгляда от поплавка, кивает. Работы для мужика ни на острове, ни в городе постоянной нет, он на инвалидности — повреждена рука. Пенсия 1200 рэ. Вот и сидит с удой на бережку, авось ульнёт какая-нито сорожка. 

Мужик этот — не самый молодой, кого знаю на острове: дочь и сын Афанасьича, юная поросль Дроздовых, несколько ребят из здешней десятилетки, которые здороваются со мной, — говорят, видели по телевизору... Приветливые, симпатичные молодые лица. Но в глаза чаще бросаются те, кого бы не видел. 
Вот давеча бегу от пристани и вижу собачью свадьбу, не иначе — гулливая деваха лет двадцати пяти, возле ног два хилых, замурзанных детёныша, а вокруг пьяные и похотливые кобельеры. За бутылку пива она готова с любым податься за сараи. От таких случек и эти два несчастных — один светленький, другой смуглявый. Могло ли быть у неё иначе, если бы не эти сволочные, устроенные демократами годы? Не знаю. Однако раньше ей бы укорот дали, не позволили бы глумиться над человеческой природой... Кем вырастут её два детёныша, если по пьяни она не угробит их? Скорее всего, забулдыгами, неработью, шушвалью, вечно ищущей опохмелки. А тут и до криминала недалеко. 

Ремонтирую как-то слуховое окно. Слышу у калитки говорок двух подлётышей. Один что-то опасливо бурчит, а другой тоном бывалого внушает: «Да ты чё?! Зашёл, взял и пошёл, вот и всё. А то — украсть?!» Предмет интереса — мой или соседский ягодники. Но дело даже не в этом. Тональность — вот что меня поразило. По садам, по огородам пацаны и раньше лазали. Однако же с опаской, если не с угрызением совести, сознавая, чувствуя, что дело-то нечистое. А тут — нет! 

Что же произошло? Куда запропастились стыд, совесть, мораль? Отчего истончилась грань между добром и злом? Не оттого ли, что труд, поиск истины, созидание перестали быть смыслом жизни? Теперь на уме у молодняка (не у всех, но у многих) одно — жрачка, пьянь-гулевань, вечное «отдыхай!», в котором, как в гламурном сиропе, их купает телевизор. 

Так ли было ещё лет двадцать назад? А в годы моей юности? Я не говорю уж о тех, в которых росла Мария Гавриловна, старейшина в семействе Дроздовых(я познакомился с нею, когда Марии Гавриловне было за 90). 

В работу Машу привлекли столь рано, что по нынешним меркам и представить трудно. Траву-мураву для домашней скотинки приучали заготавливать с четырёх годков — сперва корзинками-набирухами, опосля — коробейками. Кормила овечек, телушек, курам сыпала. А с шести лет, стало быть, в 20-м году, уже вовсю жито жала — тятя ей серпик маленький выковал. Да жала-то не абы как да абы сколько. Изволь дневной упряг исполнить, хлебушек свой отработать. А коли не осилишь урок, старшая из сеструх, что тебе старостиха, задрав подол, мету позорную оставит на твоей недожатой полосе. То-то слёз бывало. Зато уж назавтра соберёшься с силёнками — да доведёшь дневной упряг до самого краюшка. Тяжело было? Да. Но как же отрадно теперь вспоминать, что жизнь, долгая, как то житное поле, выстроилась по чести и по совести, наладившись с того самого детского посильного упряга. 

А мой-то упряг? В погоне за рыбацким фартом я, кажется, забыл обо всём на свете. На часах полночь. Вот уж действительно счастливые часов не наблюдают. Только сейчас замечаю, что отемнело. Озираюсь по сторонам, оглядываюсь. Оказывается, туча. Размахнулась со стороны Северодвинска, точно гигантское вороное крыло. Всё! — надо сворачиваться. Жалко, конечно, что не обрыбился. Ну да рыбалка что спорт (читай — отечественный футбол): главное не результат, главное — участие. Лодочка, послушная весёлкам, что тебе балерина, однако выгрести назад не могу. Течение после застоя манихи вошло в полную силу да плюс ещё низовой тягун-мордотык. Делать нечего — гребу к берегу. Обратный путь придётся одолевать пешем. Весёлком нащупываю дно — кажется, в самый раз. Однако переваливаюсь за борт — и холодею. Да не от воды, нет — от неожиданности. Вода по горло — в яму угодил. Ногой туда-сюда, бечёвка от лодки в руке. Шаг, ещё шаг. Снова яма. Почти плыву, уже с трудом различая в мороке берег. Белые ночи — они в июне, в июле — это уже серебро с чернью. А тут ещё эта туча. Наконец становится мельче: по грудь, по пояс. Ступаю уже уверенно. Хорошо что башмаки с ног не обронил. 

Выбредаю на берег. Вода с меня ручьями, но выжиматься некогда, да, пожалуй, и незачем — туча явно дождевая. Живо сворачиваю лодку, кое-как запихиваю в мешок, ставлю на тележку и — в угор. А тут, мать честная, — как Мамай воевал. Остатки причалов, лесовозных дорог — всё вздыблено, пронизано вездесущим ивняком. Словом, социальный бурелом вкупе с неукротимой природой. Продираюсь со стонами. Колёсики тележки напрочь утопают в песке. А ещё весла да удочки, что цепляются за ивняк. Ничего, утешаю сам себя, — есть ещё порох в пороховницах, даром что за шестьдесят. 
Так на ярости да характере, азарте да молодечестве, одолевая препятствия, выбираюсь на лесовозку. Дорога в кавернах и выбоинах, колёсики то и дело застревают, но это всё же лучше, чем по бездорожью. По сторонам — горы опилок, стружки, корья, сгнившего коротыша. Это в недавнем — рабочая зона, ныне просто свалка. 

Долго ли, коротко, дорога, петляя, выводит к проходной. Бабёшка­вахтёрша, оторвавшись от телевизора, зловеще мерцающего в глубине сторожки, на мой стук приникает к окну. Жуть берёт, когда глянешь на человека, отлипнувшего от экранного Вия (давно уже не смотрю) — кажется, перед тобой не люди, а пришельцы. 

Отсюда до моего дома километра два, бреду — аж качает, да делать нечего — не валиться же посередь дороги. Похоже, светает. Или это туча сместилась к западу, точно наливной танкер с наворованной русской нефтью. 
Слева открывается просторная луговина. Травища там по пояс. Увидел бы это некошеное половодье мой тесть, крестьянин с Черниговщины, верно бы, застонал — столько добра пропадает. А тут некому уже стонать. Раньше это были угодья местного колхоза, который кормил молоком Архангельск. Теперь — пустырь. Колхозу, точно быку-производителю, зазвездили меж глаз жаканом «перестройки». Здешнее молоко постепенно стало «невыгодным» (сдаточная цена ниже бутилированной воды), и кегостровцев, как и в целом архангельских молочников, изрядно потеснили на рынке сбыта вологжане. Итог неизбежный: последнюю колхозную корову на острове пустили под нож пять лет назад. Так пропало ещё одно здешнее предприятие. 

Что же осталось на острове? Где есть рабочие места? Загибаю пальцы, хватает одной руки: кочегарка, богадельня (дом для престарелых), школа, баня. И это на несколько тысяч островных насельников, из которых по меньшей мере треть — трудоспособные. Да, забыл — ещё торговые лавки, где, считай, круглосуточно торгуют спиртным. 

Результат «деятельности» последних налицо: вон он лежит на обочине дороги, неуклюже раскинув ноги. Впрочем, этого, не исключено, свалил палёный спирт — дешёвое пакостное зелье, коим торгуют на острове почти в открытую. Заглядываю в лицо — живой, на вид лет тридцать. Иду дальше: лето, тепло — не околеет. Но кто поручится за будущность этого молодого мужика? Вон их сколько, захмелевших от вольницы, ополоумевших от вседозволенности, в недавнем таких же забубённых головушек, лежит под купами высоченных тополей, над которыми спозаранку кагалит сытое вороньё. Там кладбище. На окрайках его сплошь молодые могилы. 40, 30, 25 лет — вот век нынешнего русского горемыки-мужика, которому лихоимцы, дорвавшиеся до власти, подрубили родовые корни. 

Бреду сквозь цветение лета, но даже зелень не способна скрыть зияющего лиха. По сторонам дороги — дома. Самому свежему лет тридцать. Большинство двухэтажных бараков довоенной и послевоенной постройки. Задует сиверик, накатит зима — и застонет здешний люд, прижимаясь к печкам и с тоской прикидывая, хватит ли до весны дровишек. Что немного радует, так картофельная ботва, которая пышным ковром устлала просторные огороды. Картошка — второй хлеб. Как и в войну, она едва ли не главная надёжа здешнего бывшего гегемона, а также отправленного в отставку крестьянства. 
В третьем часу ночи наконец добредаю до дома. Лодку растянуть на повети сил ещё хватает, а на остальное уже нет. Так и заваливаюсь в ещё не просохшей от заплыва одежде. 

И снится мне сон. 
Становой хребет пронизывает дрожь. Это вздрагивает подо мной двинской остров. Что это? Прямо на глазах он обращается в авианосец. Срывая якоря, корабль устремляется вперёд. Он прёт против течения. Обдирая борта, из которых выламываются остовы «харикейнов» и тени птеродактилей, он истончается до размеров крейсера. Двина позади. Впереди столица — эта вавилонская блудница. Ты твердила, что порт пяти морей. Ну, так принимай! Видишь на своих красных стенах тень блистательной «Авроры»? Это утренняя заря — символ, с одной стороны, гнева, а с другой — надежды. Выбирай! 
Эта публикация
была вам интересна?
Да  +  /  Нет  -
Комментарии

Возрастное ограничение







 
Следите за обновлениями!
Северная неделя ВКонтакте Северная неделя в Фейсбуке Северная неделя в Твиттере
Северная неделя на YouTube





Правозащита
Совет депутатов Северодвинска

Красноярский рабочий